АрхивСвежий выпуск
Воздух Парижа

ВСЕ ДОРОГИ ВЕДУТ

отрывки из романа Жана-Мари Леклезио "Золотая Рыбка"



Как мы плыли и как потом добрались до самого Парижа — это я вряд ли смогу вам рассказать. Я, до сих пор никуда, можно сказать, из дому не выходившая — ведь все детство я просидела во дворике Лаллы Асмы, да и после самое дальнее мое путешествие было до конца проспекта в Приморском квартале да на пароме в Сале и в дуар Табрикет, — пересекла всю Испанию автобусом до Валье-де-Аран (это название я никогда не забуду), а потом шла пешком через заснеженные горы, поддерживая выбившуюся из сил Хурию.

Мы шагали, не разбирая дороги, оступаясь на горной тропе, среди других путников и даже не знали, как их зовут. Каждый сам за себя. Проводник, молодой парень в джинсах и кроссовках, был такой же чернявый и смуглый, как и люди, которых он вел. Некоторые, невзирая на запрет, шли с багажом, с чемоданами или дорожными сумками через плечо.

Когда мы миновали перевал, уже смеркалось. Внизу, в долинах, стлался молочно-белый туман, точно дым без огня.

Мы с Хурией отстали от остальных, и я смотрела, как маленький отряд спускается вниз по извилистой тропе. Они не разговаривали и шли совсем бесшумно. Такая была красота — долина как на ладони, река тумана. Я подумала, что даже если придется сейчас умереть, не страшно, раз мы побывали здесь, на вершине горы, и увидели эту огромную долину, похожую для нас на врата.

Не знаю почему, но тогда я впервые по-настоящему задумалась о родине, как будто только здесь, в этой долине, наконец ушла прочь, далеко-далеко, оставив все позади. Я не спешила нагонять спутников, медлила. На меня снизошел покой, от тумана, от сгущавшихся сумерек. Хурия заторопила меня: "Идем же, идем. Не то потеряемся".

Нас ждали внизу, на опушке рощицы. Где-то шумела горная речка, уже невидимая в темноте.



Я запомнила ту ночь. После дневной жары, когда мы карабкались в гору, с темнотой наступил холод, жуткий, промозглый, пробиравший нас до костей. Мы с Хурией прилегли на сухую хвою под елями. Но от земли так тянуло холодом, что зуб на зуб не попадал. Даже одеяла у нас не было. Поворочавшись, мы сели и прижались друг к другу, чтобы согреться.

Потом был вокзал в Тулузе, большой, с высоченным потолком зал ожидания, перроны, люди, ждавшие парижского поезда. Водитель дал нам билеты, сказал, как надо себя вести: "Не держитесь кучкой. Садитесь каждый сам по себе, чтобы на вас не обращали внимания". Я взяла Хурию за руку и потащила в конец платформы, туда, где кончалась стеклянная крыша и светило солнце. Мне было лучше, когда я видела над собой голубое небо.

Как ни старались мы держаться незаметно, люди все равно смотрели на нас. Мы ведь были не похожи на других: Хурия в длинном синем платье и белом платке и я — чернокожая, с всклокоченными после сна волосами. Две дикарки с гор, да и только.

Какой-то мальчишка остановился прямо перед нами и стал с нахальным видом разглядывать. Хурия еще ниже опустила голову, а я разозлилась. Зашипела: "Чего тебе надо?" — но мальчишка все стоял, тогда я вскочила и пошла прямо на него, и он убежал.



На перроне и кроме нас были чудные люди. Смуглые мужчины и женщины с черными как смоль волосами. Они были в лохмотьях и говорили на каком-то странном языке, вставляя испанские слова. "Это цыгане, — шепнула мне Хурия. — Они все время кочуют, нигде не живут".

Тут подошел поезд, и людской поток, устремившийся к дверям, затянул нас. Мы нашли местечко в свободном купе, поезд медленно тронулся, и вокзал остался позади. Я смотрела на убегающие дома и думала обо всем, что я покидала: о шумных улицах и сгрудившихся домишках в Табрикете, о дворике Лаллы Асмы и постоялом дворе, где торговцы складывали в комнатах и под аркадами свои тюки и мешки с сушеными фруктами.

Я думала, что, может быть, однажды я вернусь, а там ничего не останется от того, что я помню, ничего и никого. Сердце у меня щемило и хотелось плакать. Хурия, сидевшая напротив меня, уснула в обнимку со своей сумкой. Солнечный свет пробегал по ее лицу, освещал закрытые глаза с длиннющими ресницами, рот и поблескивающие белые зубы.

Потом я крепко уснула и не услышала, как поезд остановился в Париже. А Хурия не спала, и меня разбудил ее тихий голос: "Проснись, Лайла, мы приехали". За окнами было темно, я увидела желтые огни, они плясали, поезд еще покачивался, скрипя колесами на стыках рельсов.

Шел дождь. Я тупо смотрела на капли, стекавшие по стеклу, и не могла двинуться с места. Вид у меня, наверно, был такой измученный, что Хурия испугалась и поэтому рассердилась: "Да что это с тобой? Ну-ка просыпайся, надо выходить!" Я никак не могла поверить, что путь окончен, что мы добрались до цели. Несмотря на усталость, я все бы отдала, чтобы поезд снова тронулся, ехал и ехал дальше, а я продолжала бы спокойно спать.

И вот мы в Париже, идем под дождем, съежившись вдвоем под складным зонтиком Хурии, несем сумки, сетку с апельсинами и мой неразлучный приемник "Риалистик". Шагаем вдоль перрона, огибаем вокзал, идем в поисках пристанища на ночь на улицу Жан-Бутон, в меблированную квартиру мадемуазель Майер, которой теперь, наверно, давно уже нет.



Поначалу Париж — это была сказка. Я обегала все улицы, никак не могла насмотреться. А вот Хурия так и сидела в четырех стенах, стряпала, приглядывалась. Она боялась всего на свете. Как когда-то на постоялом дворе, я и по магазинам ходила, и всюду, куда понадобится.

За покупками я отправлялась с утра пораньше, часов в семь-восемь, покупала картошку (мы почти одну вареную картошку и ели), хлеб, помидоры, молоко. Мясо было слишком дорого, да и все равно Хурия его здесь не ела. Боялась: вдруг подсунут свинину.

Деньги надо было экономить. Комната стоила в неделю пятьсот франков, за свет платили отдельно. Отопления не было. Кухня — общая для всех. Жильцы у мадемуазель Майер были в основном негры, она селила их по четверо в одной комнате. Сама она жила на том же этаже и без конца заглядывала, проверяла, что делается в квартире.

За несколько дней я успела познакомиться с соседкой Мари-Элен из Гваделупы, которая работала в больнице Бусико, с ее другом Жозе, тоже антильцем, и со всеми африканцами: Нембаем, Мади, Антуаном и Ноно — он был маленький, ниже меня ростом, черный-пречерный и занимался боксом.

Они мне очень нравились, веселые были, надо всем потешались, а хозяйку, мадемуазель Майер, за глаза называли "старая карга". Или еще "грымза" — так прозвала ее Фатима, которая жила до нас в нашей комнате.



Да, в первое время мне очень нравился этот город. Было немножко страшно, оттого что он такой большой, зато удивительные вещи и необыкновенные люди встречались в нем на каждом шагу. То есть, наверно, он мне виделся таким.

Первое, что поразило меня, — собаки. Повсюду собаки.

Каких только не было — большие, толстые, маленькие на коротких лапах, были такие лохматые, что не поймешь, где у них голова, а где хвост, и завитые, будто только что из парикмахерской, аккуратно подстриженные, похожие на львов, быков, барашков, тюленей. Были совсем небольшие, ни дать ни взять крысы, и дрожали так же, и так же злобно глядели. Были и большущие, с теленка или осла, со зверским оскалом, брыластые, когда такая зверюга мотала головой, пенистая слюна летела во все стороны.

Собаки жили в квартирах в богатых домах и разъезжали в американских, английских и итальянских машинах. Были и такие, которых хозяйки выносили на улицу на руках, украшали бантиками и одевали в клетчатые жилетики. Я даже видела, как одна собака гуляла на поводке, привязанном к хозяйкиной машине.

Я не хочу сказать, что у нас собак вовсе не было. Были, и много, но все похожие, цвета пыли, желтоглазые и такие поджарые — ну прямо осы, а не собаки. Я приучилась держать с ними ухо востро. Если какая-нибудь псина порывалась за мной увязаться или даже просто не уходила с моей дороги, я выбирала камень поострее и замахивалась — обычно этого было достаточно, чтобы прогнать кабысдоха. Я делала это не задумываясь. Так привыкла гонять собак, что в первый раз, когда в Ботаническом саду большая тощая собака на длиннющем поводке, который растягивался — на пружинке, что ли? — стала обнюхивать мои пятки, я тут же замахнулась. Только камня у меня не было, в Париже они на улицах не валяются. Собака посмотрела на меня удивленно, наверно, решила, что я играю в мяч. Зато хозяйка все поняла и так меня облаяла, будто это в нее я хотела бросить камень.



Улицы Парижа казались мне бесконечными. А некоторые и правда были без конца — проспекты, бульвары; они терялись в потоках машин, исчезали между высокими домами. Мне, знавшей только улочки Милля, трущобы Табрикета да обсаженные жасмином аллейки Приморского квартала, открывался город, огромный, неисчерпаемый. Мне думалось, что, захоти я пройти все его улицы одну за другой, то целой жизни на это не хватит. Лишь малую толику города увижу я, и совсем немного лиц увижу.

Да, я смотрела все больше на лица. Как и собаки, они были разные-преразные. Заплывшие жиром, старые, молодые, костляво-тощие, бледные, точно белая глина, и смуглые, черней моего, глаза на которых словно светились изнутри.

Первое время я только и делала, что пялилась на людей. Порой мой взгляд, казалось, ловили, всасывали чьи-то глаза, и я не могла от них оторваться. Я попробовала носить темные очки — как маску, — но солнца было мало, а мне не хотелось упустить ни единой мелочи, выражения лиц, блеска глаз.

Очень скоро я нажила неприятности. Мужчины, на которых я так смотрела, увязывались за мной. Они думали, я проститутка, пригородная шлюшка-иммигрантка, вздумавшая озолотиться на центральных улицах. Они так и вились вокруг меня. Заговорить не решались, боялись влипнуть в историю.

Вообще-то, когда за мной шел мужчина, я это сразу чувствовала. И удирать от них наловчилась. Но увязывались и женщины. Те были похитрее. Всегда умудрялись притиснуть меня в таком месте, откуда было не убежать. На переходе, к примеру, или на эскалаторе в большом магазине, или в вагоне метро.

Я боялась их. Они были высокие, белокожие, в шлемах черных волос, в кожаных куртках и сапожках. У них были странные голоса, хриплые и какие-то усталые. Женщину я и обругать не могла. Просто выворачивалась и с бешено колотящимся сердцем бежала через дорогу между машинами, неслась очертя голову.



По каким только кварталам я не ходила — Бастилия, Федерб-Колиньи, Шоссе-д'Антен, Опера, Мадлен, Севастопольский бульвар, Контрескарп, Данфер-Рошро, Сен-Жак, Сент-Антуан, Сен-Поль. Были кварталы зажиточные, чистенькие, спавшие в три часа пополудни, были простонародные, шумные кварталы, длинные стены из красного кирпича, похожие на тюремную ограду, лестницы, подъемы-спуски, маленькие пустые площади, пыльные садики, полные странных людей, скверы в час, когда выбегает перекусить ребятня, железнодорожные мосты, подозрительного вида гостинички и их постоялицы — девушки в черных кожаных одежках, дорогие магазины, часы, драгоценности, сумочки, духи в витринах.

Попадались странные места, особенно близ вокзалов. Улица Жан-Бутон, набережная Гар. Парни в больших не по размеру куртках, девушки в джинсах и косухах. Обесцвеченные волосы, худые, заостренные лица и отсутствующие, пустые глаза.

Как-то раз по дороге домой я попала в потасовку. Было жутко и непонятно. Сначала какие-то люди, мужчины и женщины, бежали, толкаясь и надсадно крича. Турки, по-моему, а может быть, русские, не знаю. Потом несколько молодых парней в кожаных куртках, с дубинками и бейсбольными битами в руках. Они промчались совсем близко от меня — я с перепугу так и застыла на краю тротуара, — и один из кожаных с размаху толкнул меня ладонью.

Я увидела его перекошенное лицо, рот, глаза, на секунду вперившиеся в меня, колючие и сухие, как у ящерицы. Все убежали. Я упала на колени у водосточного люка и не могла шевельнуться. Потом завыла полицейская сирена, и я едва успела добежать до дверей дома мадемуазель Майер.



Улица Жавело оказалась самым удивительным местом в Париже. Сначала мне даже не верилось, что такое бывает. Когда Ноно привез меня туда на своем мотоцикле (вернее, мотоцикл этот он одолжил) и мы нырнули под землю, я думала, что мы просто едем коротким путем, через туннель. Но улица поворачивала под землей, переходя в галерею с бетонными стенами и воротами гаражей, шум мотора разносился под сводами адским грохотом. Там ехали и машины с зажженными фарами, сигналили. Мне казалось, мы заблудились, я не знала, куда меня несет и что со мной будет.

Первые дни на улице Жавело были сплошным праздником. Я была так счастлива. Ноно принес огромную стереосистему с колонками и цветной телевизор с большим экраном. Когда я спросила, откуда все это, он не ответил, только рассмеялся, и стены гаража наполнились музыкой.

Ноно пригласил друзей-африканцев, мы ставили кассеты и танцевали под африканскую музыку, под рай, регги, рок. А потом они достали свои маленькие барабаны джун-джун и заиграли на них и еще на чудном инструменте вроде маленькой арфы, который принес в своей сумке Хаким, приятель Ноно: он назывался санза, звук у него был нежный, словно скользящий, и, казалось, лился со всех сторон сразу.

Мы пили кока-колу с ромом, водку, пиво. Улица Жан-Бутон, старая карга — все было забыто. Музыка поднималась от самой земли, наверно, она отдавалась во всех стенах до тридцать второго этажа и разносилась по соседним улицам — Шато-де-Рантье, Толбиак, Жанны д'Арк, до самой больницы Сальпетриер и Лионского вокзала. Красным песком оседала она на стенах — это была земля Африки.

Хаким играл на санзе, сидя на полу по-турецки, капли пота стекали по его щекам, по бородке. Он был похож на колдуна. А Ноно, почти голый, весь блестящий от пота, стучал кончиками пальцев по барабанам, и Хурия притопывала в такт босыми ногами по бетонному полу и звенела медными браслетами.



Лифт не работал. Я потащила Хурию за собой по лестнице на самый верхний этаж, к дверце, ведущей на чердак — замок с нее еще раньше сбил Ноно, — и мы выбрались по пожарной лесенке на крышу.

Была уже ночь. Но в Париже никогда не темнеет совсем. Красноватый свет нимбом окружал город. Хаким и Ноно поднялись вслед за нами. Мы уселись на шершавую крышу возле вентиляционных труб. Ноно опять стал играть на барабане, а Хаким щипал струны санзы. Мы пели, без слов, просто звуки: а-а, у-у, э-о, э-а, а-э, я-у, я-а. Мы были молоды. У нас не было денег, не было будущего. Но все это — крыша, красноватое небо, уличный гул — все это, ничье, принадлежало нам.

А потом мы стали так делать каждый вечер. Это было наше кино. Днем мы хоронились под землей, как тараканы в щелях. Зато когда наступала ночь, выбирались и разгуливали повсюду. По переходам метро, на станции "Толбиак" и дальше, до самого Аустерлицкого вокзала.

В переходах метро каждый вечер звучал тамтам, на станции "Площадь Италии", на "Аустерлице", "Бастилии", "Отель-де-Виль". Барабанный бой гулко разносился под сводами, то грозный, как раскаты грома, то мерный и негромкий, как стук сердца.



Я перезнакомилась со всеми музыкантами. То на одной станции, то на другой я садилась у стены и слушала. На "Аустерлице" играла группа уолофов, на "Сен-Поль" — ребята из Мали и с Островов Зеленого Мыса, а на "Толбиаке" — антильцы и африканцы. Они тоже уже знали меня. Махали мне, когда я приходила, переставали играть, чтобы поздороваться со мной за руку. Они думали, что я их землячка.

Хаким, приятель Ноно, продавал африканские безделушки — украшения, бусы, амулеты. Ему было все равно, что продавать. Он занимался этим, чтобы платить за учебу, — учился он на историческом факультете в университете "Париж-VII" и жил в студенческом городке в Антони.

Я стала встречаться с Хакимом, приходила к нему на станцию "Толбиак" или "Аустерлиц". Свой столик с амулетами он оставлял под присмотром друзей. Мы шли по ночным улицам куда глаза глядят, ежась от холодного ветра. Выходили к реке.

Хаким говорил, что в Африке есть большая река Сенегал. Сам он никогда ее не видел. Но когда он был маленьким, отец рассказывал ему, как медленно катит она свои воды и несет плоты из бревен к морю. А я рассказывала о лимане Бу-Регрег — как будто это можно было сравнивать. Но то была моя единственная река, та, первая, которую я увидела, покинув дом Лаллы Асмы.



Потом пришла зима. В жизни я так не мерзла. Когда-то Тагадирт рассказывала мне, какая зима во Франции: черно-серое небо, фонари на улицах зажигаются в четыре часа, снег, гололед, и деревья без листьев машут корявыми ветками, как привидения. Но сейчас было еще холоднее, чем она говорила.

Жуткий холод стоял на улице Жавело. Хорошо еще, что Ноно принес электрический радиатор, который выдувал горячий воздух и гудел, точно самолет.

Чтобы не тратить лишнего, Ноно показал мне, как он мухлевал со счетчиком: дрелью просверлил сбоку дырочку и вязальной спицей заблокировал колесико. Если ждешь прихода инспектора, то спицу вынимаешь, а дырочку залепляешь синим пластилином.

Денег было в обрез. Я сильно заболела. Квартира Ноно под землей была крошечная и совсем темная, свет лишь чуть-чуть проникал через люк в потолке кухни.

Вообще-то это была даже не квартира, а подземный гараж, в котором оборудовали туалет, один на весь подвал, и кухню. Все остальное помещение было поделено на бетонные клетушки с исцарапанными железными дверьми и низким сводчатым потолком. Но мне здесь нравилось, потому что было совсем не слышно шума, разве что урчали время от времени канализационные трубы да вздыхала вентиляция.

Что со мной было — не знаю. Я лежала в комнате Ноно, почти не вставая с матраса, который он принес специально для меня. Сам он спал за стеной — там был гараж с серым бетонным полом и большой двустворчатой дверью, где он держал свой мотоцикл.

Спал Ноно прямо на полу, на картонках, точно клошар. Он был добрый, уступил мне свою комнату. Ему невмоготу было видеть меня такой, лежащей колодой на матрасе.



Потом мне стало получше. Я начала вставать, смогла дойти до кухни. Я спрашивала Ноно, когда он завтракал: "Хорошая сегодня погода?" — "Подожди, сейчас посмотрю". Он вставал на табурет, открывал форточку и ухитрялся, извиваясь, до пояса протиснуться в люк, через который проходил свет. Спрыгивал, на футболке оставались следы сажи. "Небо синее-синее". Он все ждал, когда я смогу прокатиться с ним на мотоцикле.

Через какое-то время я в первый раз вышла, поднялась по лестнице, что вела от дверей гаража, и в лифте наверх. Это было утром. Стояла тишина, только лифт на каждом этаже вздрагивал.

Я поднялась высоко, на пятнадцатый этаж. Там была какая-то контора, страховая, адвокатская или нотариальная, что ли. Я прошла прямо через контору к большому окну. Секретарши увидели меня — черную девчонку с копной волос, в потертых джинсах, с неподвижным взглядом — и очень испугались. Наверно, я тогда впервые поняла, что и сама могу нагнать страху, — не всё мне бояться.

Я прижалась лбом к стеклу и смотрела, смотрела. Внизу были улицы, крыши, многоэтажные дома, большие бульвары тянулись, насколько хватал глаз, и площади, и сады, а еще дальше — холмы и даже извивы реки, блестевшей под солнцем. Там и сям клубился дым, поблескивали машины, маленькие, как жуки-скарабеи. Голова плыла от шума, глухой непрерывный гул поднимался отовсюду, то и дело рассекаемый автомобильными гудками, полицейскими сиренами, воем "скорой помощи".

Мои руки упирались в толстое стекло, и я не могла оторвать глаз от того, что видела. Небо было перечеркнуто большой черной тучей, и с одной стороны высовывались лучи солнца, а с другой лучи дождя! Клянусь вам, я в жизни не видела ничего прекраснее!



С тех пор у меня было две жизни. С утра я убиралась у одной редактрисы, ходила за покупками в китайский квартал и для всех была солнышком. Я даже ездила на бульвар Барбес, посмотреть, как тренируется Ноно в спортивном зале. Потом меня ждал Хаким, занятия в Сорбонне, и он с гордостью показывал меня своим однокурсникам: "Это Лайла, она самоучка. Будет сдавать экзамены вольным слушателем, по отделению филологии".

С наступлением ночи все изменялось. Ночью я была тараканом. И уползала туда, где тараканам место, — под землю, на станцию "Толбиак", или "Аустерлиц", или "Реомюр-Себастополь".

Я шла по кишке коридора, слышала барабанную дробь — и меня пробирал озноб. Просто колдовство какое-то. Музыка барабанов джумбе, барабанов джун-джун тихонько накатывала волнами, неспешная, безмятежная.

Волны катились под землей далеко-далеко, на край света, чтобы разбудить музыку по ту сторону большой воды. Музыка пела, музыка говорила. Она была нужна мне, она мне помогала, это было как голос муэдзина, когда он плыл над крышами и вплывал во дворик Лаллы Асмы, похожий на голоса моих предков в стране хиляль.

Это было сильнее меня. Я переплыла бы море и пешком пересекла пустыню за звуками этой музыки.



Мне было хорошо вдали от всего и всех, у моей редактрисы-Беатрисы. Давно я не жила так — в безопасности, не думая о том, что будет завтра, без забот. Хорошо было делать только то, что хочется, спокойно убираться в квартире и присматривать за малышкой.

Здесь были свет, солнце, и не холодно, и нечего бояться. Окно гостиной выходило во внутренний дворик, где рос плющ, и в густой листве было видимо-невидимо воробьев. Как-то утром я даже нашла одного на подоконнике, он лежал, словно мертвый, перышки все взъерошены.

Я назвала его Гарри. Взяла в шкафу коробку из-под туфель и соорудила в ней из ваты мягкое гнездышко, отнесла в детскую и поставила возле колыбельки.

Стало совсем уютно и так мило, что казалось, будто на всем белом свете нет никакой дряни — ни головорезов, ни легавых, ни девушек, которых бьют, ни стариков, умирающих от голода в жалких лачугах за закрытыми наглухо ставнями.

Потом пришло время готовить бутылочку для Клер, и я отлила чуточку теплого молока и размочила в нем хлебный мякиш. Гарри в обувной коробке сидел нахохлившись, но его перышки уже подсыхали. Я положила перед ним хлебные катышки, он смотрел на меня и не шевелился, только косил блестящим черным глазом, а потом я дала ему попить молока из бутылочки. И когда девочка все допила, воробышек в коробке уже чирикал и встряхивался.

Не знаю, смог ли он съесть хоть один катышек, но ласковое тепло детской привело его в себя: не прошло и минуты, как он вспорхнул, запищал и стал биться об оконное стекло. А по ту сторону, в листве, вся воробьиная компания, хлопая крылышками, звала его к себе. Что поделаешь, я открыла окно, Гарри тотчас выпорхнул, миг — и затерялся в стае воробьев, они кружили, словно листья на ветру, и минуту спустя Гарри улетел вместе со всеми.



Я знала, что весна не за горами, потому что в торговом центре расцвели деревца. Смешные такие деревца, их сажали вьетнамцы, — карликовые сливы, вишни и персики — покрылись белым и розовым пухом. Небо было все такое же серое и холодное, но дни стали длиннее, и от этих пушистых зябких шариков делалось хорошо на душе.

Однажды мы с Ноно поднялись на крышу нашим тайным путем: на лифте до тридцатого этажа, оттуда через люк на чердак и по пожарной лестнице.

На этой крыше мира ветер свистел в проводах и телемачтах. Странный звук здесь, посреди города, за тысячи миль от моря. Но он был, и был шум машин далеко-далеко внизу, на авеню Иври, на площади Италии и еще дальше, на набережных, на кольцевой автостраде, он накатывал волнами, тихонько, как прилив.

Я вдруг почувствовала какую-то пустоту, накатило желание чего-то, нахлынуло во мне до боли. Это было из-за шума моря, так давно я его не слышала, с ума сойти.

Небо нависало над нами синевато-стальным квадратом, словно окно в бесконечность. Вот тогда-то я и поняла, что мне пора уезжать отсюда.

Я подошла к самому краю крыши, свесилась, подставив лицо ветру, как будто могла там, внизу, увидеть море. Ноно едва успел оттащить меня. Он ничего не понимал: "Ты что? Рехнулась? Жить надоело?" А я подумала: "Значит, вот как бывает, когда прыгают из окна, они, наверно, думают, что там, внизу, море".

Я повисла на нем: "Обними меня, Ноно, обними покрепче, мне так плохо". Он усадил меня за коробкой лифтового мотора, где не так дуло. Я вся тряслась от холода, от изнеможения. Ноно снял кожаную куртку с бахромой и набросил мне на плечи. "Возьми, Лайла, — сказал он просто, — я тебе ее дарю, чтобы ты всегда вспоминала меня".

У него было гладкое, плоское лицо, голова большая, почти как у карлика. Зато глаза добрые — черные-пречерные и добрые-предобрые. Я подумала, что он все понял и знает, что мне пора. Может быть, он это знал еще до того, как я сама поняла.

Я чувствовала: теперь все изменится. Что-то кончилось. Я была на крыше, на тридцать втором этаже, и мои глаза плакали от непомерной синевы неба — как в первый раз, когда Ноно привел меня сюда.



На сколоченном из досок столе, за которым я делала уроки, лежало письмо на казенном бланке. Домовладельцы обнаружили махинации со счетчиками и неизвестно куда улетучившиеся киловатты.

Расследования было не миновать. Виновных разоблачат, выдворят и накажут, как полагается.

Я оставила письмо на виду, чтобы Ноно знал.

И хлопнула железной дверью с номером 28 так, что, наверно, слышно было на крыше башни…




Перевод. Нины Хотинской.

Источник:

Жан-Мари Гюстав Леклезио
ЗОЛОТАЯ РЫБКА
— М.: Текст, 2009.

Сайт издательства: TextPbl.Ru




Другие материалы выпуска >>>
Архив Архив>>>
Переводчик ПРОМТ Переводчик "ПРОМТ">>>


CD Express de Paris: Романтическое путешествие ФотоВзгляд - Франция Label France по-русски


Проект студии "Darling Illusions"
© 2003 - 2011




ФотоВзгляд - Франция Label France по-русски CD Express de Paris: Романтическое путешествие
Рейтинг@Mail.ru
Hosted by uCoz