L'esprit
de Paris
КАЛЕЙДОСКОП
отрывки из рассказов Генриха Бёлля
АНТИСПАМЕР
Ежедневно с восьми до половины девятого утра я беспощадно уничтожаю продукцию достойных бумажных комбинатов, уважаемых типографий, произведения гениев графики, одаренных писателей.
Лаковая бумага, глянцевая бумага, ракельная глубокая печать — все это я без малейшего сожаления увязываю в аккуратные пачки макулатуры прямо в том виде, в каком достаю из почтовых мешков.
За один час я уничтожаю результаты двухсот человеко-часов труда и экономлю сотню человеко-часов
С одиннадцати до часу дня, в безупречном костюме, я завершаю образ человека, достаточно состоятельного, чтобы позволить себе немного праздности .
Образ человека, который около часа дня заходит в маленький приличный ресторанчик, с рассеянным видом выбирает из меню лучшие блюда и начинает что-то записывать на салфетке — не то биржевые курсы, не то лирические наброски.
Человека, который умеет похвалить или раскритиковать качество мяса со знанием дела, так что и самый опытный официант признает в нем истинного гурмана.
Выбирая десерт, он чуть капризно колеблется между сыром, пирогом и мороженым; а наевшись, столь энергично ставит точку на салфетке, что не остается никаких сомнений: записывал он все-таки биржевые курсы.
Выхожу из ресторанчика. Лицо мое обретает все большую задумчивость, пока я присматриваю какое-нибудь уютное кафе, где можно посидеть до трех и почитать вечернюю газету.
В три часа я снова прохожу через служебный вход и разбираюсь с дневной почтой, в которой почти без исключения сплошь печатный мусор.
На то, чтобы выудить из него десять или двенадцать писем, у меня уходит менее четверти часа; после этого мне даже не нужно мыть руки, я просто отряхиваю их, заношу письма вахтеру, выхожу из здания и сажусь в трамвай.
Когда за окном появляется темный брезент проезжающего фургона, я смотрю на свое отражение.
Теперь лицо у меня расслабленное, то есть задумчивое, почти отрешенное — и наслаждаюсь тем, что мне не нужно надевать маску, ведь никто из утренних пассажиров не заканчивает работу так рано.
Я выхожу из трамвая, покупаю несколько свежих булочек, кусок сыра или колбасы, молотый кофе и поднимаюсь в свою маленькую квартирку.
Пожалуй, я открою школы выбрасывателей. Может, даже попробую внедрить выбрасывателей в почтовые отделения, а если получится, то и в типографии.
Можно было бы найти лучшее применение массе энергии, материалов и интеллектуальных ресурсов, сэкономить огромные суммы на почтовых расходах.
Возможно, даже получится добиться того, что рекламные проспекты хотя и продолжат придумывать, рисовать, сочинять, но печатать их больше не будут...
ВОСЬМОЙ МУЖ
Понедельник
К сожалению, я приехал так поздно, что уже нельзя было ни погулять, ни зайти к кому-нибудь; в гостиницу я прибыл в 23.30, и к тому же устал.
Мне не оставалось ничего иного, как поглядеть на город из окна отеля; жизнь здесь так и бьет ключом, клокочет и бурлит, буквально через край переливается.
В этом городе много нерастраченной энергии, которая когда-нибудь еще проявится. Да, наша столица пока не стала тем, чем она могла бы стать...
Некоторое время я колебался, не позвонить ли мне Инн, но в конце концов со вздохом отказался от этой мысли и вновь углубился в изучение моих важных бумаг.
В постель я лег около полуночи, здесь я всегда ложусь спать неохотно. Столичная жизнь не благоприятствует сну.
Тогда же. Ночью
Мне приснился диковинный, на редкость диковинный сон: будто я иду по лесу монументов.
Монументы расположены ровными рядами; на небольших полянах разбиты изящные скверики, посреди которых опять-таки высятся монументы, сплошь одинаковые, их сотни, даже тысячи.
На постаменте мужчина, стоящий по стойке «вольно», видимо офицер, если судить по мягким складкам на сапогах, хотя грудь, лицо и пьедестал повсюду еще завешены покрывалом.
Но вот внезапно со всех монументов разом спадают покровы, и я вижу — собственно говоря, без особого удивления, — что на всех постаментах стою... я.
Я двигаюсь, улыбаюсь и читаю свое имя — ведь покровы с постаментов тоже спали, — читаю свое имя, запечатленное много тысяч раз.
Я смеюсь, и смех возвращается ко мне, тысячекратно повторенный мною самим.
Вторник
Снова я заснул, переполненный ощущением невиданного счастья; проснулся свежий и с улыбкой посмотрел в зеркало — такие сны видишь только в столице.
Я еще брился, когда в первый раз позвонила Инн.
Инн была, как всегда, нежна и, посплетничав немножко, дала мне понять в своей обычной манере, что проект, ради которого я прибыл в столицу, успешно продвигается.
— Наши дела идут как по маслу, — сказала она тихо и прибавила, чуточку помолчав: — Еще завтра мы окрестим младенца. — Опасаясь, как бы я от нетерпения не начал задавать вопросы, она быстро повесила трубку.
Среда
Наконец настало время, чтобы переодеться перед встречей с Инн. Услышав сигнал ее автомобиля — бетховенскую мелодию, — я выглянул в окно, она помахала мне рукой из своей лимонно-желтой машины.
У нее были лимонно-желтые волосы, лимонно-желтое платье и черные перчатки.
Послав ей воздушный поцелуй, я со вздохом подошел к зеркалу, завязал галстук и спустился по лестнице; Инн была бы подходящей женой для меня, но она разводилась уже семь раз, и немудрено, что относится скептически ко всякому брачному эксперименту.
У нас оставался еще час времени, чтобы приготовиться к торжественному богослужению, примерно в семь часов тридцать минут мы отправились к собору.
В церкви Инн стояла рядом со мной; я развеселился, когда она шепнула мне, что один из присутствующих полковников ее второй муж, один из подполковников — пятый, а один из капитанов — шестой.
— Зато твой восьмой будет генералом, — шепнул я ей...
МОЛЧАНИЕ — ЗОЛОТО
Мурке лежал на диване и курил. Возле него на стуле стояла чашка чая. Мурке смотрел в белый потолок. У его письменного стола сидела прехорошенькая блондинка и неподвижным взглядом смотрела в окно.
На низком столике между Мурке и девушкой стоял включенный магнитофон. Но Мурке и девушка молчали, в комнате царила полная тишина.
Девушка была так хороша и неподвижна, что могла бы служить отличной фотомоделью.
— Я больше не могу, — сказала вдруг девушка, — не могу, и все.
То, что ты требуешь, просто бесчеловечно.
Есть мужчины, которые заставляют девушек делать всякие гадости, но, честное слово, то, что меня заставляешь делать ты, еще хуже.
Мурке вздохнул.
— О Господи, — сказал он. — Рина, дорогая, теперь мне придется вырезать все, что ты тут наболтала.
Будь умницей, намолчи мне еще хоть пять минуток!
— Намолчи! — промолвила девушка. Она сказала это таким тоном, который тридцать лет назад можно было бы назвать нелюбезным. — Намолчи! Это тоже твоя выдумка! Я с радостью наговорила бы пленку, но намолчать?!
Мурке поднялся с дивана и выключил магнитофон.
— Ах, Рина, Рина, — сказал он, — знала бы ты, как дорого мне твое молчание!
По вечерам, когда я, усталый, сижу один дома, я включаю запись молчания.
Ну будь хорошей девочкой, намолчи хоть три минуты, чтобы мне не пришлось резать. Ты ведь знаешь, что для меня значит резать.
— Ладно, так и быть... — буркнула девушка.
Мурке улыбнулся, поцеловал девушку в лоб, сказал:
— Как у меня здорово получается — целых два молчания, ты и в жизни молчишь, и на пленке, — и включил аппарат.
Так они и сидели, не говоря ни слова, пока не зазвонил телефон.
Мурке опять выключил аппарат, беспомощно пожал плечами, подошел к телефону и снял трубку.
— Привет, — сказал Хумкоке. — Оба выступления сошли гладко. По крайней мере шеф ни к чему не придрался. Можете идти в кино. И не забывайте про снег.
— Какой там еще снег? — крикнул Мурке, взглянув на улицу, залитую ослепительным летним солнцем.
— Господи! — возмутился Хумкоке. — Вы же знаете, что нам пора думать о зимней программе.
Мне нужны снежные песни, снежные рассказы. Нельзя всю жизнь сидеть на Шуберте и Штифтере, а никому даже в голову не приходит об этом позаботиться!
Мы не напасемся снежных передач, если будет долгая и суровая зима. Сообразите-ка что-нибудь снежненькое!
— Хорошо, — ответил Мурке, — соображу. Но Хумкоке уже повесил трубку.
— Пошли! — сказал Мурке девушке. — Теперь мы можем идти в кино.
— И мне можно говорить?
— Сделай одолжение!
|